Музей – храм или форум?

Музей – храм или форум? 24.06.2014

Сегодня исполняется ровно 25 лет с того момента, как у нас появился Музей Анны Ахматовой. Накануне юбилея я попросила бессменного директора музея Нину Ивановну Попову рассказать, как он создавался и жил эту четверть века. Причем в жанре лирического мемуара, несмотря на очевидную торжественность момента.
И совсем не странно, что все началось с Пушкина...
– Нина Ивановна, когда и у кого возникло само словосочетание – Музей Ахматовой?
– Я услышала его глубокой осенью 1988 года от Бэлы Нуриевны Рыбалко, директора Музея Достоевского. Ей позвонил кто-то из Ленгорсовета и сообщил, что к столетию Анны Андреевны принято решение создать Музей Ахматовой именно здесь, в Фонтанном доме.
– То есть это было решение власти?
– Представьте себе. Никто поверить не может. Новым людям во власти хотелось, очевидно, отмыться от ждановщины, которая была клеймом руководителей города долгие десятилетия. У меня есть копия протокола Исполкома Ленсовета. Такая была эпоха в нашей жизни. Позже был создан Музей Зощенко. Больше музеев не открывалось.
– Почему звонили Рыбалко?
– Было решено, что Музей Ахматовой для удобства организации станет филиалом Музея Достоевского как городской структуры. Бэле Нуриевне и предлагалось такой филиал создать.
– Почему она позвонила вам – вы же тогда заведовали Музеем-квартирой Пушкина на Мойке, 12?
– Тогда Мойка, 12, была в центре, скажем так, страстных дискуссий. Квартира открылась в феврале 1987-го после серьезнейшей реконструкции. Профессиональное сообщество яростно спорило, загубили мы музей или не загубили. У меня в тот момент было довольно трудное положение.
– А в чем было дело?
– Там была реконструкция, сходная со случившейся в «Англетере» в 1987-м, разве что без сноса фасадов. Но ситуация с «Англетером» стала достоянием широкой общественности, а наша – нет. Еще в 1986-м мы с Татьяной Николаевной Воронихиной, автором художественного решения экспозиции на Мойке, 12 (а впоследствии – первой ахматовской экспозиции), узнали о том, что предполагается все внутри снести и отстроить заново. От исторических стен, по сути, ничего не оставалось. Так было проще реконструировать, и это тогдашнего директора Всесоюзного музея Пушкина Марину Николаевну Петай устраивало, поскольку она уже намучилась с реконструкцией Лицея.
Мы были филологи и не сразу поняли, что теряем здание. Как только осознали, обратились к Дмитрию Сергеевичу Лихачеву. Короче говоря, был скандал. Меня отстранили от обсуждения проекта реставрации. А когда через два года все реализовалось, то народ музейный взвыл и закричал, что мы геростраты. И это было действительно геростратство, потому что я сама видела, как, например, вынимали старые рамы вместе со слоями древесного угля, которые поглощали влагу и звуки с улицы...
– Я так понимаю, что это была подспудная часть скандала...
– Да. Нападки были на экспозицию – мы же создали новую. Мы не хотели делать храм для плача по безвременно погибшему поэту. Представлялось важным говорить о том, почему дуэль произошла. И не только потому, что Николай Павлович, как теперь сказали бы, положил глаз на Наталью Николаевну. А еще и потому, например, что из подготовленных к печати и изданных Пушкиным четырех томов «Современника» первый был тиражом 1200 экземпляров, а последний, по-моему, лишь 800 – 900. Не продано три четверти, и журналы лежали где-то здесь, в комнатах. И «История Пугачевского бунта» лежала – раскупили всего треть тиража...
Народ не хотел это читать. А Пушкин полагал целью своей жизни объяснить, что есть два пути у России: путь реформатора Петра и путь народного бунта. Надо, чтобы у людей глаза открылись, они НАКАНУНЕ стоят. Он предвидел 1917 год в 1834-м. И об ЭТОМ писал. И не был услышан, понимаете? Это для меня важнейшая вещь.
И Татьяна Николаевна Воронихина коридор между комнатами решила так: полки сосновые, на них лежат эти непроданные книги... муляжи, конечно.
Музейный народ в большинстве своем счел это оскорбительным для места оплакивания великого поэта. Дискуссия шла полтора года, а уже эпоха гласности, включились телевидение, радио, пресса... по всем каналам. Все только говорили, что мы разрушили старую экспозицию образца 1965 года. Где ты ставишь стулья, а считается, что это Пушкин поставил. А что дом разрушили – никто в голове не держал.
Было очень трудно, да. Но на звонок Бэлы Нуриевны я сказала: «Нет, погодите, я там двадцать пять лет проработала и все, что умею, – это рассказывать о Пушкине и его последних днях». А в начале февраля 1989-го после одного мучительного совещания, где весь коллектив в сто двадцать человек обличал нас, шестерых... нервы сдали. Сказала, что ухожу. По-моему, все были счастливы. И 13 февраля была зачислена в штат как заведующая будущим музеем.
– А что же случилось с тем образом непрочитанных пушкинских книг?
– Экспозиция продержалась год, потом ее разрушили. Это все к вопросу: музей – храм или форум? Для меня музей – форум. А храм есть храм. В связи с Пушкиным, с историей России музей – форум несомненно.
– Забегая вперед: Музей Ахматовой тоже форум... Как же он возник?
– Времени не было совсем. Художником была назначена та же Татьяна Николаевна Воронихина. Кроме комнат во флигеле Шереметевского дворца, не было ничего, причем нам дали только третий и четвертый этажи. Из дворца в 1988 году выехал Институт Арктики и Антарктики, на первых двух этажах флигеля у них стояла счетно-вычислительная станция, и, что называется, остались дырки в стенах. Там был страшный разор, мы просто закрыли эти двери.
– Институт выселили специально под Музей Ахматовой?
– Нет. Просто решили, что памятник культуры должен принадлежать культурному учреждению. Шереметевский дворец сначала ведь передали Русскому музею, но вскоре он оттуда ушел...
Я поняла за эти четыре месяца, что такое собрать музей. Мы ходили к людям, которые общались с Анной Андреевной, к их детям. Они открывали ящики, чемоданы, письменные столы. Безропотно доставали вещи. Кто-то продавал, большая часть – дарили. Они ЖДАЛИ этого часа. Они знали, что в стране, где Ахматову в 1946 году распинали, называли блудницей и монахиней, запрещали стихи, вымарывали строчки, – не может такого быть, чтобы не вернулась справедливость. Потому что высоту Ахматовой – ее позиции, взгляда, отношения к человеку, к общей беде – они понимали.
Понимали. И потому отдавали. В день открытия музея мы повесили список этих людей – больше ста человек. Это была Россия. Русская интеллигенция. Которая знает, как власть может тебя топтать, но знает: она сменится. Рано или поздно. Самим не дожить – передадут хранить детям. Или внуки доживут.
– Знали?
– Верили. Иначе – зачем хранили? Не жгли же! Никто ничего не выбросил. И, повторю, по большей части о деньгах речи не шло. Так всегда в этой стране. Начиная с декабристов... Мы получили копии фотографий, иногда оригиналы, иногда что-то нам давали на время – портреты Ахматовой, рукописи. Но – давали. И надо было придумать, как все по шести комнатам разложить, чтобы что-то объяснить. Конечно, первая экспозиция была немножко... в лоб такая. Главным в ней был «Реквием». Чтобы вспомнить, поминать и плакать.
В кабинете Пунина мы все сделали черным, закрыли окна, звучал голос Ахматовой... Но очень быстро все устали, скажу честно. Так нельзя делать. Все сложнее, тоньше. Публицистики не хотели люди. Я это понимаю прекрасно. Поскольку музей и поэзия – это не публицистика. Поэтому экспозиция несколько раз потом менялась.
– Но ведь уже у Пушкина вы это хорошо знали...
– Понимаете, я прожила столько лет на Мойке, будто в стеклянном колпаке, да и время было совсем другое. Мы там ощущали себя какими-то весталками у гроба поэта – мол, мы такие возвышенные, знаем о нем такое, чего никто не знает... А какова реальная жизнь – смутно себе представляли. В Фонтанном доме для меня открылось все – и страна, и общество.
– Почему?
– Здесь я была свободна. Та же самая дама из управления культуры, которая в феврале 1987-го говорила: «Не позволим вам экспериментировать на Пушкине!» – тут ни разу не попросила у меня ничего на утверждение. В день открытия музея она пришла и спросила, чем может быть полезной. Я говорю: «А что вы можете сделать? У нас уже все готово. Вот, полы моем». Она сказала: «Ну и хорошо».
Конечно, за эти двадцать пять лет было несколько этапов в жизни музея. Что-то мы покупали, обретали, осмысляли. В основном думали. В какой-то момент сами пришли к миссии музея – не зная, что есть такое понятие. Пришли к необходимости маркетинга.
– В чем это выразилось?
– Стало ясно, что большинство людей стихов Ахматовой не читали. Значит, будем говорить о ней в контексте жизни ленинградской интеллигенции. До войны и после войны. А что было с вашей семьей? А где были ваши родители? А 1946 год помните? А 1941-й?.. Но нередко мне отвечали, что вот мама, уезжая в эвакуацию, взяла с собой швейную машинку и томик Ахматовой... Чем подтверждалась наша догадка: память об отцах и дедах есть память об Ахматовой тоже.
Но было непросто. После безумного пафоса – ведь ЮНЕСКО объявило 1989-й Годом Ахматовой, на открытии музея в нашем саду стояли сотни человек, в том числе специально приехавшие люди, все схлынуло.
– Ну да: почитатели Ахматовой уже все посмотрели...
– ... и я поняла: как открыли музей, так могут и закрыть. Надо что-то делать. Создавать контекст. Мой бывший кабинет превратили в маленький выставочный зал и начали устраивать экспозиции – про Мандельштама, Цветаеву, потом Бродского. Художников разных выставляли. Начались встречи, обсуждения.
– В каких-то музеях уже шла подобная жизнь или вы стали первым таким культурным центром?
– Я ж говорю, что у Пушкина жили словно в стеклянном колпаке. Ни о чем таком думать и не надо было. Каждая учительница водила детей – обязательно, как картошку сажать в июне... А в Фонтанном доме надо было думать: для кого музей? Как сделать, чтобы тут было интересно? Как повернуть разговор, чтобы возник диалог?
И мы решили делать на втором этаже большой выставочный зал. Но в управлении культуры не поддержали: «Хватит. Денег нет. Квартиру открыли – будьте довольны». А чуть позже я познакомилась со славистами из Майнца. Они сказали, что для них Музей Ахматовой – как павшая Берлинская стена: «Мы вам поможем». И привезли 25 тысяч марок.
– В чемодане?
– Нет. Был тогда Благотворительный фонд спасения Петербурга – Ленинграда, возглавляемый Александром Давидовичем Марголисом, там имелся валютный счет, которого у нас не было. И вот приехавшие трое немцев в помещении фонда вдруг сняли пиджаки и расстегнули ремни на брюках. Мы, понятно, недоумевали. А у них оказались такие широкие пояса на молнии, откуда они достали всю сумму.
– Об этом можно писать?
– А почему нет? Фонд их принял, зафиксировал, все было абсолютно легально. Музей потом от фонда получил эти деньги на расчетный счет рублями... Это была прекрасная эпоха свободы. Понимаете? Мы ничего не делали тайно.
В 1990-м на эти деньги мы вернули из помоечного состояния не только второй этаж, но и первый. У нас уже стало четыре этажа.
А в 1994-м случилась «обратная» история. Ко мне пришли три человека. Один в генеральской форме. Второй говорил. А третьей была тетенька-юрист из Одессы. И последовало: мол, вы тут музей развели, Ахматова комнату имела, а у вас четыре этажа. А вот письмо из КУГИ, где написано, что четвертый этаж и флигель в саду, который вы занимаете, – приватизированы. Освобождайте.
Тогда я отправилась к другу музея и депутату ЗакСа Леониду Петровичу Романкову, который дал своего юриста. Мы долго судились. И Михаил Маневич (председатель КУГИ, вице-губернатор Петербурга. – Авт.) за два месяца до того, как был убит в августе 1997-го, сказал: «Я совершил ошибку, подписав ту бумагу, и я ее исправляю». В итоге не тронули четвертый этаж, где было фондохранилище. И оставили нам половину флигеля.
Это все был опыт. Опыт жизни в России.
– Подобных историй, увы, немало.
– Но для меня-то главное... и поверьте, это не пафос, что эти годы научили свободе и ответственности. Перед делом, перед собой, перед людьми, с которыми работаешь. Когда начался голод 1990 – 1991 годов, те же немецкие друзья музея слали нам продуктовые посылки, а потом одежду всякую... помогали довольно долго.
Я ведь не знала прежде, что такое быть директором; пример если имела, то лишь отрицательный... А как сделать, чтобы заработки у моих сотрудников были приемлемые? Как обеспечить им возможность дополнительно работать, соблюдая все законы?..
– А для кого нынче Музей Ахматовой?
– Ответ на этот вопрос меняется каждые два-три года. Уже не надо рассказывать про Ахматову в контексте жизни ленинградской интеллигенции. Сегодня главное, быть может, – детская аудитория. Возвращать вкус к чтению, способность к чтению. Детскими проектами. Спектаклями, которые у нас идут. Мастер-классами. Игрой с предметом, с картинкой, с текстом, со словом. Ахматова и в этом контексте живет.
И уже есть квартира Льва Николаевича Гумилева. Есть кабинет Бродского с некоей надеждой. У нас уже больше, чем одна героиня. Возникают иные ракурсы. Сознание меняется. Общество меняется. Часть людей отпадает, да. Мы не гарантируем, что за час в музее откроем мир, да мы и не ставим такую задачу. Но мы пытаемся... согреть людей пониманием, что если приложить какие-то усилия, то можно в этот мир войти.
Ведь поразительная штука. Вроде музей – то, где все закрыто...
– Ничего не трогать.
– Да. А на самом деле музей – место ОТКРЫТОЕ. Это определение очень важно. Принято считать, что музей есть смотрение назад. Это Лотова жена: бросить последний взгляд, увидеть и сохранить. Нет! Музей – это двуликое состояние. Если ты не видишь ничего сейчас, если не смотришь вперед, то бесполезно и оглядываться. Или уж оставайся с вывернутой шеей и сиди в этом идиотском положении тихо, коли тебе ничего больше не надо. Открытость – главное в жизни музея. Любого музея. В принципе. Потому что нет ничего скучнее, когда он становится неподвижным, обращенным назад. Понимаете?
– В самое последнее время общество как раз «выворачивает шею». Телевизор внушает, что Берия был хороший. Сталин опять на коне. Может, и товарищ Жданов вот-вот станет грамотным управленцем? А постановление 1946 года признают верным по сути?
– Не признают... Надо продолжать жить, как жили. Исполнять свой долг – перед именем, памятью и смыслом. Опять-таки без всякого пафоса. И надо жить в России долго, как известно. Те люди, к которым мы в 1989-м приходили, это знали... Как набраться спокойствия? Да просто почитать кое-что. Кто только плохим у нас ни был. А потом стал хорошим. И наоборот. Знаете, Пушкин, чье предупреждение в «Истории Пугачевского бунта» не прочли, завершил ее поминальными списками погибших с обеих сторон. А к некоему юбилею выходило два издания – академическое собрание и худлитовское. Так вот, в «Худлите» эти списки вынули. Ради экономии бумаги. Потому что перечень погибших занимал двадцать страниц.
Ольга Шервуд
 

Источник СПб ведомости


Возврат к списку

Наверх